Все стояли возле окон, а страшная процессия медленно продвигалась… Она состояла из четырех повозок, которые сопровождали одетые в черное плакальщики. Каждый нес факел и под погребальным капюшоном пел страшные слова.
Мертвые были свалены вперемешку: их бросали на эти повозки, иногда сверху, из окон… Свисала рука, нога качалась рядом с запрокинутой головой с подбородком, указывающим на небо, и разинутым ртом… Многие были голыми. В последней повозке, прислонившись к куче трупов, сидел полностью одетый мертвец в охотничьем сюртуке, в сапогах синей кожи и белым кружевным жабо под черным как уголь подбородком…
Когда бормочущий монах проходил прямо под его окном, господин Панкрас окликнул его:
— Брат мой, куда вы направляетесь?
— На кладбище Шартрё, ― ответил монах. ― Больше нет места ни на Сен-Шарль, ни на Сен-Мишель.
— Но как так получилось, что за такой короткий срок?..
— Так получилось, что добрые люди мрут как мухи, и больше нет времени их исповедать… Что до меня, думаю, что мое испытание подходит к концу, потому что у меня под левой рукой растет большой бубон. Думаю, что доберусь до кладбища, но очень надеюсь оттуда не вернуться…
Пока он говорил, из уголков его рта медленно потекла темная кровь. Панкрас резко захлопнул окно и побежал мыть лицо уксусом, в то время похоронное пение удалялось… и доктору не нужно было звать своих соседей, они пришли к нему толпой, будто чтобы оказаться под его защитой. Передняя была переполнена, и поскольку не все могли войти, мэтр Панкрас попросил их перейти в сад, чтобы там обсудить ситуацию.
Пока все занимали места, появился мэтр Пассакай, нотариус, завернутый в пропитанное уксусом одеяло, потому что он вернулся из города. Он был очень бледен, а его лицо было искажено своего рода гримасой: но взгляд его был ясным и блестящим, как обычно, потому что это был храбрый человек.
— Мой дорогой друг, ― сказал он доктору, ― я хотел все выяснить и побывал в нескольких кварталах, одев пропитанный уксусом капюшон, чтобы избежать, насколько возможно, заражения. Процессия, которая только что прошла, повергла вас всех в ужас: что ж, знайте, я видел по меньшей мере полсотни таких, и многие состояли из десятка повозок. За два дня болезнь распространилась с быстротой молнии, от Каталан до л’Эстака, пришлось расковать цепи полусотне каторжников, которым пообещали свободу, чтобы заставить их подбирать трупы на улицах. Я видел моего друга Эстеля, советника: все эти господа в отчаянии. В три дня умерли тридцать два хирурга и шестнадцать докторов.
Обратились к докторам из Монпелье, Тулона, Экса и Авиньона. Их приехало, сказали мне, шестнадцать, этим утром. В три часа дня один из них умер… Все монахи города помогают с восхитительной самоотверженностью. Я видел, как они стоят на коленях на тротуарах, исповедуя умирающих. Вот что я хотел вам сказать… А теперь, поскольку я не уверен, что избежал заразы, я запрусь на три дня в своем подвале, куда я принес еды. Я выйду оттуда только на четвертый день, будучи уверен, что здоров. Если, к несчастью, бедствие коснулось меня, дайте мне умереть в одиночестве, и не рискуйте жизнью всех, чтобы похоронить меня: просто замуруйте двери и подвальное окно.
— Так значит вы рискнете, ― спросил суконщик, ― умереть без исповеди?
— Я пойду на этот риск, ― твердо сказал мэтр Пассакай, ― из любви к этим детям, и думаю, что добрый Иисус, который их особенно любит, соблаговолит сам исповедать меня, старого мошенника-нотариуса.
На этих удивительных словах господин Пассакай развернулся на своих длинных ногах и отправился в подвал, где его ждали шесть бутылок вина, расставленные вокруг четырех жареных кур.
— Вот честный человек, ― сказал Панкрас, ― который подает нам прекрасный пример. А теперь рассаживайтесь на траве и послушайте меня. Последние несколько дней я задавал себе очень серьезный вопрос: должен ли я, поскольку я врач, отправиться в город и позаботиться о тысячах несчастных? Весьма вероятно, я лишился бы там жизни, но разве это не достойная смерть для доктора?
— Нет, нет, ― закричали многие голоса.
— Останьтесь с нами! Останьтесь с нами! ― говорили женщины.
— Подождите немного, ― призвал Панкрас, ― потому что необходимо, чтобы я заранее обосновал свои действия.
Я знаю чуму, так как я лечил тысячи несчастных во время эпидемии в Гамбурге, в Германии… Я часто говорил об этом бедствии с моими коллегами, я изучил все, что было о нем написано, и не только по-французски, но и на латыни, английском и немецком. Я согласен с господином Бойером, очень известным флотским врачом из Тулона, который писал: «Чума ― жестокая болезнь, от которой нельзя вылечиться, она заразна, от нее спасают лишь огонь и бегство».
Того же мнения придерживался греческий историк Фукидид. Есть сотни средств, но абсолютно точно доказано, что от них нет никакого проку, кроме приближения конца больных, что, в общем-то, не так уж и плохо, но это не та цель, которую мы преследуем.
Я думаю, что лечить зачумленных, это лечить мертвецов, тогда как наш долг ― уберечь живых…
Все стали перешептываться, с облегчением вздыхать и даже посмеиваться.
— Возможно ли, — продолжил Панкрас, — защититься от чумы?
Он подождал несколько секунд и твердо сказал:
— Да.
В этот момент они услышали исходивший из подвального окна голос мэтра Пассакайя:
— Эстель говорил мне, что у каноников Сен-Виктора, которые приняли меры предосторожности, замуровав все входы в свой монастырь, нет ни одного больного!